ДО

Москвы больше нет. Сначала рухнула ее небесная проекция, распалась на куски, осела как после взрыва с ужасающим грохотом и треском, хотя мы этого и не услышали. Разве что чуть-чуть изменилось освещение. Ветреный мартовский закат, уже не зимний, но и не весенний, пахнущий ночным инеем и едва уловимой влажной свежестью, стал напоминать лихорадочный румянец. Так словно он был запечатлен на экране компьютера и экрану прибавили яркости, или художник обозначил заходящее солнце сочными мазками, а потом чуть затушевал этот свет пеленой низких облаков. С высоты десятого этажа это было невероятно красиво. Уходящие вдаль, словно овцы, бесконечные стада десяти – четырнадцатиэтажных зданий с загорающимися огоньками в окнах, похожие на светящиеся реки длинные руки улиц с бесконечными лодками-автомобилями, врезающийся сбоку в небо черной стрелой силуэт телебашни, но круче всего все-таки был этот закат. Он волновал, звал за собой, словно пытался сообщить о чем-то невероятно важном, о чем-то что не могли уловить скудные антенны наших чувств.

Когда я пошел варить кофе, крепкий, черный, как тропическая ночь, с пряным ароматом, в котором свежесть рос и дождей смешалась с густым запахом земли, последние лучи солнца за сизой дымкой сползали по небосклону, как потеки крови на стене после расстрела. Я сто раз видел это в Интернете, пока Интернет был мне доступен. В сети можно найти все, что угодно, и иногда, когда искусственный хоррор кинематографа надоедал, а душа жаждала новой порции яда, я отправлялся на прогулку по сомнительным сайтам. Расстрелянные диктаторы, расстрелянные заложники, рассстрелянные военные, а вдобавок к ним жертвы авиа и автокатастроф, вереница несчастных случаев, звук выстрелов и скрежет металла, давно растаявшие в пространстве, но повторявшиеся каждый раз, стоило мне сделать движение «мышкой». Возможно, это-то меня и привлекало: время, отмотавшееся назад, люди, на несколько мгновений возвращенные из небытия, и роковая близость черты, отделяющей наше «сейчас» от вечности. Но в этот вечер, глядя как закат угасает, словно спираль в выключенном электрокамине, я не думал о вечности. Я даже не ощутил привычных тошноты и головокружения, когда организм уже перебрал ужасов, словно алкоголя. Я просто подумал: «Жаль, что я не художник». А потом взял смартфон и сделал снимок. Вид на закат с десятого этажа. Этот снимок у меня сохранился, как память о нашей беспечности и городе, в котором мы жили.

Итак, мы ничего не ощутили. Так всегда бывает перед великими событиями: они уже сложились на звездной шахматной доске, утверждены вращением планет, отделены только трескающейся тонкой коркой, как бурлящая магма перед землетрясением, но люди живут, как жили. Жители Помпеи и Геркуланума несколько дней наблюдали извилистый, как хвост змеи, дымок над вершиной Везувия: бледный вначале, он становился все более отчетливым, все более темным, словно поднимался из обители Плутона, а потом внезапно сменился алым обжигающим потоком и что-либо делать было уже поздно. Я тоже не чувствовал приближения катастрофы, когда в чернильной черноте вечера стоял на балконе с чашкой обжигающего кофе в руках. Сначала пальцам было горячо, но на морозце кофе быстро остывал, становясь еле теплым. Мартовские ночи еще холодны. Так вот, стоя на балконе и глядя на свой двор с припаркованными автомобилями и местной шпаной, пьющей пиво на скамейке, на пожилого мужчину, выгуливающего собаку, на соседние дома, на осторожную тень кота, скользившую меж голыми деревьями, я ничего не ощущал. Ничего, понимаете? Разве что легкий ветерок тревожнее, чем обычно качнул ветку липы, да в воздухе появилось что-то такое, что трудно описать, но оно оседало в носоглотке и на языке, щекотало слизистые и вызывало в памяти что-то далекое, связанное с детством, кострами и буйным летом среди дачной зелени. А может и не с детством вовсе, а кто-то словно устрицу ножом поддел раковину моей души и оттуда засочилось что-то уж совсем невообразимое.

В конце концов, я пошел спать, а на следующий день этот запах уже не давал мне покоя. Он не был неприятным, но отвлекал от дел, заставляя думать о другом. На что же он был похож? Пожалуй, на аромат тающих в огне поленьев, на мерцающий розовым древесный уголь, на слезы смолы, которая никогда не превратится в янтарь. И еще в нем чувствовалась призрачная нотка свежего хлеба, мяса, жарящегося над очагом, нежность теплого вина с гвоздикой и свежесть бегущих по небу облаков. Пожалуй, это было самое главное. Облака. У них нет никаких забот, кроме как бежать над миром, бросая причудливые тени на траву, снег или зеркальную поверхность реки. Они делают это всегда, а когда вдруг тают или ветер разрывает их на мелкие клочки, то не понимают, что умерли. Мне вдруг захотелось стать облаком, ощутить себя летящим над землей и закутанным во что-то наподобие светлого песцового меха. Я с трудом заставил себя вернуться к биржевому отчету.

Впрочем, на бирже тоже все было вверх дном. Сначала я подумал, что это обычное падение из-за вала негативных новостей, но потом в красно-зеленом онлайн-графике на экране моего монитора, видя, как красного становится все больше, как красная линия обреченно стремится вниз, а с ней истончаются, как льдинки, уходя в глубокий минус, показатели самых устойчивых компаний, я, наконец, почувствовал что-то фатальное. Что-то не связанное с биржей. Просто биржа, как всегда, первой уловила перемены, первой почувствовала, как испуганно вибрирует мартовский воздух, первой подала сигнал SOS. Коллеги тоже сидели, уткнувшись в мониторы с напряженными лицами, и в комнате стояла густая, как подсыхающий клей, тишина. Потом все разом заговорили, словно кто-то снял с наших ртов невидимую печать. Сначала раздались возгласы удивления, потом вопросы, которые задавались в пустоту, потому что обращать их друг к другу было бесполезно, и, наконец, возмущенные выкрики и мат. Мат в офисе был строго запрещен, но сейчас всем было наплевать. Биржа – этот барометр, тонометр и вообще всеобщий измеритель дала сбой, и было ясно, что это лишь начало.

— Я был у шефа, — сказал мой приятель, присаживаясь на край моего стола с чашкой чая в руках. – Хотел спросить, что делать дальше. — И что он сказал? — Ничего. — Занят? Приятель нервно пожал плечами. — Знаешь, когда я зашел, вначале решил, что никого нет. Верхний свет не горел, за столом никого. А потом услышал какой-то шорох, будто шепчет кто-то. Я оторвался от экрана. — Я его просто не увидел сразу. Он стоял на коленях у своего кресла и молился. Молился, представляешь? Я не поверил в начале. Подошел ближе, думал, может ему помощь нужна. А он, не поворачиваясь, махнул на меня рукой, мол, уходи, и все. — И что ты об этом думаешь?

— Я… не знаю. Это… В общем, я лучше пойду домой.

До конца рабочего дня оставалось еще три часа, а у нас такие вещи не приветствовались, но я не стал ему ничего говорить. И никто не стал, когда он надел куртку и пошел к выходу. Не такой сегодня день, чтобы кому-то что-то говорить. Ведь неизвестно, как правильно. Потом я его встретил через полгода. Оказывается, придя домой, он совершенно спонтанно велел всем одеваться и увез семью на подмосковную дачу. Чтобы не застрять, они пешком два часа шли до вокзала и едва втиснулись в битком набитую электричку. В дачном поселке было невероятно спокойно. Весна словно еще не наступила. Лапы елей, присыпанные снегом, гнулись под его тяжестью, а падающие с неба снежинки казались воздушными и новогодними. Но чудовищный грохот, раздавшийся следующим утром, был слышен и оттуда. Возможно, из-за этой глубокой, как колодец, загородной тишины.

Около пяти вечера торги приостановили, чтобы не возобновить уже никогда. Но на что это могло повлиять? На следующий день в городе была такая паника, что и дилерам, и брокерам, и владельцам бумаг было глубоко плевать, что случится с рынком. Но и сейчас, в мягких сиреневых сумерках, разрезаемых резким светом диодных ламп, уже чувствовалась нервозность. Сначала начался густой снегопад, сопровождаемый штормовым ветром, напротив нашего офиса гигантский билборд рухнул на палатку с шаурмой, все основные автомобильные артерии, включая МКАД и «ленинградку» стояли в пробках, словно город опутал щупальцами гигантский осьминог. Потом начались самоубийства в метро. Прочитав про первый случай, я не обратил на это внимания – обычное дело. В Москве, как минимум, раз в месяц какой-нибудь слетевший с катушек тип, бросается на рельсы, но на этот раз все было не так, словно вирус безумия из наполненного им влажного воздуха со смертельной скоростью впитывался в умы. Двадцать шесть человек за три часа – не многовато ли для обычного дня? В результате составы на всех ветках застыли в обреченной неподвижности, словно чувствовали, что уже не вырвутся из тоннелей, а Москва встала окончательно.

Теперь ненормальность происходящего ощущали все. По трем центральным каналам передали обращение патриарха, привычно призвавшего верующих и вообще всех одуматься и жить в согласии с Господом и совестью. Просто набор слов, в которых при желании можно увидеть все и ничего. К тому же все это надо было говорить раньше, подумал я. Мы ведь шли к этому ни один год, но никто не сказал нам по центральным каналам, что мы катимся в пропасть. Там воевали с гомиками и оппозицией, пугали шпионами, отменяли трансляцию «Оскара», топили нас в пузырях собственного бесконечного телемыла, но все это не имело никакого отношения к тому, что происходило с нами. И даже про этот диковинный запах никто ничего не сказал, хотя я уверен, что чувствовал его не только я. Сейчас-то я знаю, что он появлялся и до этого. В течение двух лет я разбирал разрозненные записи, самая ранняя из которых относится к XIV веку, а наиболее поздняя к началу XX-го, и насчитал как минимум пять упоминаний об этом явлении. Тогда люди были более внимательны к таким вещам, но и в те времена говорить об этом публично запрещалось, хотя цари и монахи знали, что это означает. Понятно, что они не хотели сеять панику, но как мы увидели на собственном опыте, паника возникает от молчания.

Этот запах плотной кисеей висел над Москвой, когда явился Тохтамыш, чтобы сжечь ее. Этот запах сопутствовал Григорию Отрепьеву и Степану Разину. Его уловил звонарь, поднявшийся на рассвете на колокольню, в тот миг, когда последний император принял решение ввязаться в войну, которая его погубила, и никто из братии не сомневался к чему это приведет. Сейчас, когда у меня столько информации, я чувствую себя спокойнее. Я не первый, кто имел несчастье заранее быть предупрежденным о катастрофе, но ничего не смог сделать. Я не первый, и от этого немного легче. Просто катастрофа оказалась более глобальной и разрушительной, так ведь и время другое. Этим я тоже готов утешаться.

Так что это не просто дневник или воспоминания – это и исповедь, и покаяние, и расссказ беспристрастного свидетеля, и поучение потомкам вроде творений пушкинского Пимена. «Еще одно последнее сказанье и летопись окончена моя». Но я еще молод, хотя порой чувствую себя глубоким стариком, я могу еще много чего увидеть, хотя мне кажется, что самое главное в моей жизни уже произошло. Я все потерял, чтобы все обрести и, к своему удивлению, даже ощущаю себя счастливым, хотя это совсем не то легкое воздушное счастье, которое окружало меня прежде. Тогда у меня была семья, жена, дочь, родители, сестра, даже собака – веселый лохматый ротвеллер, были семейные праздики и рабочие корпоративы, деловые встречи и напряженные будни, кофе из автомата в офисной кухне и пицца, которую мы заказывали всем отделом в итальянском ресторанчике напротив. Пицца с сыром, пицца с ветчиной, пицца с кальмарами на тонком поджаристом тесте, политая оливковым маслом со специями – я до сих пор помню ее вкус, вкус моей прежней жизни. Потом пиццу запретили, также как гамбургеры, хот-доги, колу и сникерсы, которые обожала моя дочь. Испытывая легкое раздражение, мы заменили пиццу блинами с начинкой, а моя мать, в знак молчаливого протеста, лепила дома вареники. Мы надеялись, что соседи не поймут по запаху, что именно она готовит. Моя мать была с Украины и тайком, через наушники, слушала украинские песни. Когда сделать ничего невозможно, даже такие мелочи становятся поступком.

Шел четвертый год войны и нам казалось, что конца этому не будет. Согласно официальным распоряжениям мы должны были делать вид, что все в порядке и коллеги приходили в офис, наклеив фальшивые улыбки. Мы ныряли в акции и облигации, жонглировали деревативами, но все это было имитацией настоящей работы, потому что мы давно не знали, что творится на мировых площадках. Если честно, наша деятельность вообще была бесполезной, на кастрированном российском рынке мало что можно было заработать и он существовал, как гигантский театр теней, где клиенты, чтобы казаться благонадежными, вкладывали деньги, приобретая бумаги издыхающих предприятий, а мы из шкуры вон лезли, чтобы они хоть что-то могли с этого получить. Наиболее сообразительные ничего не стали дожидаться и со всеми активами рванули за границу. Вслед за ними рванули те у кого не было активов, но была голова на плечах. Было время (примерно с месяц, когда невозможно было купить билет на самолет в любом зарубежном направлении), а власти никого не останавливали, видимо, надеясь, что все явные и потенциальные бунтари уберутся восвояси. Уехали, конечно, не бунтари, а те, кто боялись бунтовать, но поняли, что запахло жареным. Так уехал брат моей жены. Он звал нас с собой, но мы после нескольких ночей непрерывных споров и сигаретного дыма, от которого на кухне уже было невозможно дышать, все-таки остались. Помню я заливал ему что-то о патриотизме, но на самом деле боялся оказаться там никому не нужным. Жена хотела уехать, она утверждала, что от этого зависит наша жизнь, наша и нашей дочери. В глазах ее стояли слезы. Она знала… Выходит, их убил я.

Мы, конечно, не имели ни малейшего представления, как устроились те, кто уехал. Полагаю, что по-разному, но в любом случае это было правильнок решение. Когда-то читая о нищенской жизни эмигрантов, покинувших страну после революции, я был уверен, что они сделали верный выбор. Те, кто остался или вернулся позже, поверив сладкой лжи, как муж и дочь Марины Цветаемой, и кончили как они. Почему же я, такой умный и образованный, совершил ту же ошибку? Почему я с такой легкостью обрек себя и других на жизнь во мраке? Теперь мы были жителями разных планет, догадывались друг о друге, но у нас не было контакта. И все же я знал, что они не понижают голос, чтобы поговорить с самыми близкими. У них был Интернет, свобода передвижения и, возможно, самоуважение, хотя в последнем я не уверен. Ведь истинные бунтари остались, они ушли в подполье, стреляли в лоснящихся сытых чиновников и похожих на роботов военных, взрывали отделы полиции, и со временем, когда истина о нашей жизни открылась во всей неприглядности, стали пользоваться молчаливой поддержкой.

На третий год войны мы уже ненавидели происходящее, но сухой звук выстрелов на московских улицах, положивших конец жизни тех, кто протестовал открыто, отрезвил готовых к ним присоединиться. Сейчас я думаю, что это была не трезвость, а тяжелое похмелье. Ведь большинство протестовало против оскудевших из-за экономической блокады магазинов, невозможности купить французское вино и шотландское виски, скудного выбора набивших оскомину старых фильмов и такого же нищенского ассортимента в еще недавно ломившихся от товаров бутиков одежды и косметики. Одна женщина публично покончила с собой в холле торгового центра, потому что в продаже больше не было ее любимого крема. Женщину объявили сумасшедшей, но у нее нашлось несколько последовательниц, а многие увидели в ее поступке более глубокий смысл, чем, наверное, она сама предполагала. Так возникло движение протестующих покупателей. Их действия имели гораздо больший резонанс, чем акции политических бунтарей, и с ними ничего нельзя было сделать. Ведь у них не было никакой организации, они действовали под влиянием внезапно нахлынувшего чувства, но одни вдохновляли других. Мой друг, бывший социолог, вынужденный теперь заниматься этим полуподпольно, все-таки решился провести исследование и сказал мне, что примерно треть москвичей уже стала свидетелями акций этих новых камикадзе. Я слышал, что кое-кто слагает о них песни в духе героических баллад и это творчество каким-то непостижимым образом распространяется по нашей донельзя урезанной сети. Я также слышал, что существует параллельная сеть, попав в которую можно было добраться и до Большой Сети, но все это было слишком опасно, чтобы пробовать. Тем ни менее, лежа ночью без сна и слушая ровное дыхание жены, я часто думал об этом. Когда все, наконец, рухнуло, я был уверен, что стоило рискнуть. Может быть, сумей я попасть туда, изложить свои наблюдения и страхи или хотя бы поискать информацию об этом, большой катастрофы можно было избежать. Хотя, наверное, я переоцениваю себя. Я ведь мог почитать и о казнях египетских, но не сделал этого. И не потому что был настолько туп, а потому что в глубине души боялся этого.

Жена тоже что-то чувствовала. В тот снежный вечер, когда вся Москва вынуждена была передвигаться пешком и потому многие ночевали у родственников и друзей, живших поближе, она позвонила мне на мобильный. Да, сотовая связь еще работала, но уже была неровной и прерывистой. Голос звучал глухо, словно издалека. Я еще брел под густым мокрым снегом среди других таких же призраков, окутанных мутной пеленой, но все же ответил. Сейчас, когда весь транспорт застыл, в городе стало непривычно тихо.

— Ты сможешь добраться домой? – спросила жена. Голос звучал спокойно, но я, знавший ее так хорошо, почувствовал скрытое напряжение. Конечно, она размышляла о том, что все это значит. Я тоже размышлял об этом. И молчаливые фигуры вокруг тоже размышляли. — Вряд ли. Я заночую у родителей, — сказал я. – Буду там минут через двадцать. А ты дома? — Только что зашла. Саша, передают обращение президента. Прямой эфир. — Ты уверена? Мы уже отвыкли от прямого эфира. Ведь оңлайн-трансляция чревата неожиданностями, которые никому не нужны. — Абсолютно, — тем временем отвечает жена. – Потому что он выглядит растерянным. Мне кажется он не понимает, что происходит. Как и все, думаю я. Но зря он это демонстрирует. Как только он закончит говорить, начнется паника. — А что он говорит? — Что, возможно, это нападение. Какое-то новое оружие. Америка. НАТО. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сказать, что это чушь. И что сейчас в это «дежурное блюдо» никто не поверит. Под этим снегопадом, в этом воздухе. Я вдруг понял, чем еще пахнет – свободой и безнаказанностью, но не смог понять, какими всеобъемлющими они будут. Эта свобода простиралась далеко за границы нашего материального мира. От нее закладывало в ушах, в глазах мелькали разноцветные звезды. Или это рябило из-за снега. — Что еще? — Да, в общем-то, ничего. Призывает сплотиться, но я уверена, что никто сплачиваться не будет. — Осторожнее. — К черту осторожность, Саша! – вдруг крикнула жена. – Вот куда мы с ней пришли. И я уверена, что с этой стороны нам уже ничего не грозит. Здесь что-то другое. Другая опасность. — Какая? — Не знаю. Если завтра будет идти снег, я не поведу Машу в школу. Мы останемся дома. Ты тоже приходи. — Конечно. — Обещай. — Конечно. — Хочешь поговорить с дочерью? — Что она делает? — Смотрит мультик по компьютеру. — Тогда не надо. До завтра. — Я тебя люблю, — сказала жена.

— Я тебя тоже, — ответил я, как всегда отвечал на эту фразу, и отключился.

Если бы я знал, что слышу это в последний раз. Если бы я знал, что никогда больше не поговорю с дочерью. Если бы я знал, что это конец… Ну и что бы я тогда сделал? Не знаю. По крайней мере, я провел этот вечер с родителями. Когда на следующий день утром я вернулся из магазина, обнаружив, что он, как и следовало ожидать, закрыт, их дом уже рассыпался, будто был из песка. Живых не было.

продолжение следует…

d0a1d0b2d18fd182d0bed0b9-d09fd183d182d0b8d0bd-2591646d093d0bed180d0b5-d182d0b0-d189d0b0d181d182d18f-d0bad0bed0b6d0bdd0bed0b3d0be-d0b7-d0bdd0b0d181-d0bcd0b8-d0b4d196d0bbd0b8d0bcd0be-d0bfd0bed180d196d0b2d0bdd183-d0bdd0b0-d0b2d181d196d185-bereza-today-2416

Load More…